В метельной ночи, когда ветер завывал, словно стая голодных волков, в нашей деревне произошло нечто, от чего до сих пор мурашки по коже. Агафья, местная повитуха, была в наших краях легендой. Говорили, что её руки — дар небес: ни один младенец под её присмотром не уходил на тот свет. Деревня наша, затерянная среди лесов, от больницы далека, а Агафья всегда была рядом — с узелком инструментов и тёплым словом. Детей своих у неё не случилось, муж рано ушёл из жизни, и всё, что у неё осталось, — её ремесло. Но в ту ночь я узнала, что у Агафьи были и свои тайны, тяжёлые, как могильный камень.
Беда пришла в наш дом, когда моя младшая сестра, Лизавета, семнадцати лет от роду, понесла от чужого мужа. Звали его Фёдор, человек видный, председатель колхоза, отец пятерых. В деревне такие новости — как искры в сухой траве: мигом пожар. Лизу осуждали, шёпотом и в открытую, а жена Фёдора, Прасковья, однажды ворвалась к нам и чуть не вырвала сестре косу. Но Лиза, хоть и хрупкая, держалась стойко. Любила она его, верила каждому слову, а он, как водится, обещал горы золотые. Наши родители, люди простые и добрые, не отвернулись от дочери, хоть и сами от стыда горели.
Когда пришёл Лизе срок рожать, зима лютовала. Снег засыпал дороги, ветер рвал ставни, и до больницы было не добраться. Позвали Агафью. Она явилась быстро, с привычным узелком, но с лицом суровым, как будто знала что-то, чего нам знать не полагалось. Велела всем выйти из комнаты: «Мне с роженицей одной надо. Не мешайте». Лиза за стеной кричала, сердце разрывалось её слушать, а мы, собравшись в горнице, только молились, чтобы всё обошлось.
И вдруг — стук в дверь. Громкий, настойчивый, будто кто-то кулаком в неё бил. Я, старшая сестра, подумала: «Кого нелёгкая принесла в такую пургу?» Решила, что Прасковья явилась мстить, и, хоть страх сковал ноги, пошла открывать. Распахнула дверь — а там пустота. Снег хлещет, тьма непроглядная, и ни души. Но в тот же миг холод пробрал до костей, и я почувствовала, как что-то невидимое прошло мимо меня. Не человек, не зверь — а словно тень скользнула в дом, чуть задев моё плечо. Я захлопнула дверь, сердце колотилось, но рассказать никому не решилась — подумают, что с ума сошла.
Ждём дальше, а тут Агафья выбегает из комнаты, волосы растрёпаны, глаза дикие. Бросилась к иконам в углу, рухнула на колени и заголосила: «Господи, прости меня, грешницу! Не убийца я, не могу, не буду!» Мы к ней — что случилось, что за крик? А она, дрожа, только шепчет: «Не могу… не могу…» — и обратно к Лизе.
Роды прошли благополучно. У сестры родился сын — крепкий, звонкоголосый. Когда всё улеглось, мы усадили Агафью за стол, налили ей травяного настоя, чтобы успокоилась, и начали выспрашивать. И вот что она поведала, глядя в пол, будто боялась поднять глаза:
«Молодая я была, только начинала повивальным делом заниматься. Мать моя, царствие ей небесное, всему научила. Я гордилась, что у меня всё выходит: ни одна душа при родах не погибла. Но однажды в деревне появилась девка, Марфа, вроде вашей Лизаветы. Забеременела от женатого, да ещё от богача. Все её травили, а мать её чуть не заставила плод вытравить. Марфа упёрлась: рожу, мол, и точка. И вот явилась ко мне жена того мужика, Катерина. Злая, как змея, и говорит: „Агафья, ты ведь Марфу принимать будешь? Сделай так, чтобы ни она, ни ребёнок её не выжили. Заплачу, сколько скажешь“.
Я отказалась сперва, но она умела уговаривать. Деньги сулила, а мне они тогда ох как нужны были — на приданое копила. Думала: кто узнает? Роды — дело такое, всякое случается. Согласилась я. И… сделала, как она просила. Марфа умерла, и ребёнок её тоже. Никто не заподозрил, а я деньги взяла и молчала. Но с тех пор жизнь моя в ад обернулась. Жених бросил, замуж выйти не пришлось, детей своих не родила. И Марфа… она мне снится. Стоит в углу, смотрит, а глаза — как ножи. Иногда просыпаюсь, а она будто рядом стоит, шепчет что-то.
А месяц назад Прасковья, жена Фёдора, ко мне заявилась. В ноги кинулась, плачет: „Агафья, спаси! Фёдор к Лизе уйти хочет, меня с детьми бросить. Изведи её, умоляю!“ И я, старая дура, поддалась. Думала, раз Лизавета чужое счастье рушит, то и поделом ей. Взяла тряпку, склонилась над ней, а тут дверь скрипнула. Оборачиваюсь — а там Марфа. Бледная, как смерть, глаза горят, и шепчет: „Не смей. Не смей“. Я тряпку бросила и выбежала. Поняла: нельзя мне больше грех на душу брать».
Мы молчали. Не стали её винить — она и без того себя казнила. Про Марфу никому не рассказали, да и зачем? Сделанного не воротишь. Лиза с сыном быстро оправилась, стала матерью заботливой. Фёдор приходил, умолял её всё бросить и уйти с ним, но она отказалась: не хотела строить жизнь на чужом горе. А через год в деревню приехал молодой кузнец, вдовец, Иван. Полюбил Лизу, и она ответила ему тем же. Уехали они в город, там и зажили счастливо.
Но я до сих пор не могу забыть ту ночь. Иной раз, когда метель воет, я слышу стук в дверь. Иду открывать, а за порогом — пустота. Но каждый раз, закрывая дверь, я шепчу: «Спасибо, Марфа». Потому что, если бы не та тень, что скользнула в наш дом, всё могло закончиться иначе. А может, это и не Марфа была вовсе. Может, то совесть Агафьи в ту ночь заговорила — кто знает?